Миф о сотворении человека

Миф о сотворении человека (Виктор Пелевин, «Шлем ужаса: Креатифф о Тесее и Минотавре», 224 с., Открытый мир, Москва, 2005)

 Пьеса Виктора Пелевина «Шлем ужаса» является одной из книг разных авторов, написанных по заказу британского издательства Канонгейт для серии «Мифы». Такой шанс художник может использовать одним из двух способов: либо написать «развесистую клюкву» в расчете на зарубежного потребителя, либо заново обратиться к «вечным» темам. Приятно отметить, что Пелевин выбрал второй вариант. В какой-то мере, вероятно, это было мотивировано тем, что произведения Пелевина – не новость для англоязычных читателей: это далеко не первая книга Пелевина, которая выходит на английском языке, и «Шлем ужаса» перевел тот же переводчик, который – плохо ли, хорошо ли – переводит Пелевина уже в течение ряда лет. Таким образом, Пелевин мог полагать, что с его видением российских реалий («Омон Ра», «Поколение П» и т.д.) англоязычные читатели уже хорошо знакомы, и поэтому посвятил свою книгу изложению своих религиозно-философских взглядов.

 По-русски «Шлем ужаса» был издан сначала в виде аудиокниги, и немного позднее в виде книги. Текст практически один и тот же, за небольшим исключением: один герой удачно переименован (из Сартрика он стал Сливом), и выброшены некоторые (впрочем, весьма удачные) реплики в его ключевом диалоге. Можно отметить и то, что почти немедленно после выхода романа режиссер Живиле Монтвилайте поставила пьесу по «Шлему ужаса» под названием Shlem.com.

 Название книги взято из скандинавской мифологии. Шлем ужаса (aegishjalmr) принадлежал клану Одина, и его свойство заключалось в том, что носящий его наводил ужас на все живое вокруг. Символически этот шлем изображается магическим знаком в форме снежинки. С другой стороны, подзаголовок «креатифф о Тесее и Минотавре» ссылается на хорошо известный древнегреческий миф.

 Критики в разных изданиях откликнулись на выход этой книги, и, к сожалению, большинство из них ввела в заблуждение форма текста.

 Павел Басинский пишет: «Роман-миф Пелевина написан об Интернете» (похожие рассуждения есть у Ольги Лебедушкиной и у других критиков). В самом деле, герои «Шлема ужаса» вынуждены общаться друг с другом с помощью компьютеров (соответственно, вся книга есть не что иное, как их переписка за несколько дней). Однако разве мы узнаем из этой книги что-нибудь новое о компьютерах и, в частности, об Интернете? Не больше, чем о железнодорожном транспорте – из книги Ерофееева «Москва-Петушки». Компьютеры в «Шлеме ужаса» являются средством, с помощью которого возникает этот текст, но никак не объектом описания.

 Дмитрий Бавильский  пишет: «юзеры знакомятся, выясняют отношения, уходят в приват, возвращаются, кидаются друг в друга смайликами». Насколько я помню, герои ни разу не употребляют смайликов: им не до этого, их преследует ужас. Привата в их чате тоже нет, и это, кстати, очень важный прием. Это далеко не только боязнь того, что «Большой брат» подслушивает, но невозможность вообще какого бы то ни было частного общения: любое высказывание какого-либо из героев неизбежно становится известно всем другим героям. Поскольку в реальности такая деформация общения почти невозможна, она может использоваться писателем для того, чтобы вызвать у читателя чувство нереальной ситуации: например, именно так общаются друг с другом герои в фантастическом рассказе Достоевского «Бобок».

 Майя Кучерская  пишет: «из восьми персонажей настоящий и пронзительный – только один Слив», а также «Слив совершенно справедливо замечает: «настоящий один я»». Мне кажется, что такие реплики должны быть увязаны с тем, что в этом романе очень много места уделено манипуляции сознанием (особенно во время предвыборных кампаний): этим профессионально занимается Щелкунчик, в этом состоит «лабиринт» Щелкунчика, и это наглядно демонстрируется на примере приключений Ромео и Изольды. После стольких предупреждений читатель должен насторожиться, если ему вдруг начинает казаться, что весь текст – это предвыборные дебаты, после которых он должен выбрать, кто «из восьми персонажей один настоящий». О возможности попадания в такой порочный круг при анализе текстов Пелевина предупреждает Ирина Каспэ: «фигура критика <...> прочно вживлена в текст, является его неотъемлемой частью», и в то же время «эта инстанция разоблачается как лишняя, несостоятельная и даже абсурдная».

 Среди статей о «Шлеме ужаса» выделяется блестящая рецензия Льва Данилкина. Эта рецензия привела, например, к такой жалобе: «Прекрасно написанная рецензия Льва Данилкина в «Афише» пробудила надежду, что «Шлем   ужаса» заслуживает внимания... В отличие от пьесы рецензию читать много интереснее, но всё время ловишь себя на мысли: а искренен ли Данилкин?» Интересно отметить, что этот же вопрос уже задавал себе Виктор Перельман, пространно обсуждая рецензию Данилкина на книгу «ДПП (nn)».

Что касается меня, «ДПП (nn)» и следующий роман, «Священная книга оборотня», показались мне неудачными, тогда как «Шлем ужаса»  мне понравился, и статья Данилкина о «Шлеме ужаса» тоже мне понравилась и показалась адекватной. Поэтому я с легким серцем переадресую читателя, которого интересуют культурологические детали, к рецензии Данилкина, и займусь вопросом сюжета: что же на самом деле происходит в «Шлеме ужаса»?

Начнем с замечательного наблюдения Данилкина: «На самом деле, если приглядеться, Пелевиным покажется не только Сартрик, но каждый из восьми персонажей. Циничный политтехнолог Щелкунчик. Романтичный Ромео-и-Коиба. Аскетичная христианка Угли. Брутально-жовиальный Организм. Простодушная Изольда. Книжный Монстрадамус. Загадочная и своевольная Ариадна.» Я согласен с Данилкиным: мы мало знаем о Пелевине, но исходя из того, что мы знаем, кажется, что он мог бы повторить знаменитое высказывание Флобера «Эмма Бовари – это я», подставив в него любого из героев «Шлема». Или можно точнее выразиться так: нам легко представить себе личность, разные части которой похожи на разных персонажей «Шлема ужаса».

Учитывая то, что в начале пьесы герои обнаруживают себя запертыми и описывают свою ситуацию как поиск выхода, а в конце пьесы говорят о рождении ребенка, и хор их голосов сливается в детский плач, можно заключить, что «Шлем ужаса» – это пьеса, персонажами которой являются разные грани одной личности, а описываемый в ней промежуток времени – это время перед рождением человека.

Пьесы, действие которых происходит внутри одной отдельно взятой личности, известны под названием моралите. В таких пьесах участвуют аллегорические персонажи, олицетворяющие разные человеческие качества и психологические состояния, которые вступают между собой в борьбу за душу человека. Этот жанр был особенно популярен в 15-м веке; по мере того, как пьесы (а также различные формы прозы) в жанре моралите становились все более морализаторскими (прошу прощения за каламбур), они переместились в область детской литературы. Я не утверждаю, что Пелевин осознанно писал свою пьесу в контексте средневековых пьес моралите, однако я считаю, что это сравнение правомерно и плодотворно.

Сравнение с моралите помогает понять, почему Пелевин выбрал именно восемь этих персонажей. Если мы посмотрим на средневековые моралите, мы увидим, что набор персонажей меняется от пьесы к пьесе; среди них попадаются Глупость, Надежда, Вера, Пять Органов Чувств и т.д., в разных комбинациях. Очевидно, персонажи пьесы выбираются так, чтобы вместе они более-менее убедительно составили целую личность. Однако конкретный набор персонажей определяется не столько философскими построениями, сколько фантазией автора пьесы. Я думаю, это же верно и в отношении «Шлема ужаса»: в этой книге одна личность предстает разобранной на восемь частей, и границы этих частей не определяются каким-либо учением, а творчески найдены Пелевиным. В частности, мне кажется, что не следует отождествлять персонажи «Шлема ужаса» с архетипами.

Интересным различием между «Шлемом ужаса» и средневековыми моралите является то, что в «Шлеме» дополнительно нагружены имена персонажей. Например, персонаж, который в средневековом моралите был бы просто назван Вера, у Пелевина назван UGLI 666, так что читатель сразу видит в этом имени, с одной стороны, зловещие угли и число 666, а с другой стороны, английское слово ugly – «уродливый». Пелевину не нужно давать персонажу имя Вера, поскольку определяющее качество персонажа становится ясно само собой, из реплик персонажа. Поэтому имя персонажа «высвобождается» и может быть использовано с другой целью: для того, чтобы дать карнавальную оценку тому качеству, которое этот герой персонифицирует. 

Важно отметить, что каждая средневековая пьеса в жанре моралите является не только независимым художественным произведением, но и изложением точки зрения какой-нибудь религии (как правило, протестантской) на процессы, происходящие в человеческой душе. Учитывая стойкий интерес Пелевина к буддизму, мы можем предположить, что «Шлем ужаса» может быть проинтерпретирован с точки зрения буддизма. Поэтому стоит вспомнить, на каких принципах основывается эта религия:

  1. После смерти человек распадается, в том числе его личность распадается на составные части; однако части личности умершего человека постепенно снова собираются вместе, составляя новую личность, которая рождается в новом теле.
  2. У высокодуховного человека части личности существуют в нем, но не составляют личность. Такой человек называется просветленным, и достижение этого состояния является целью буддизма. После смерти просветленного человека части его личности больше не собираются вместе.

Если пьеса Пелевина описывает то, что происходит перед рождением человека, то становится понятно, чем заняты части личности: они естественным образом притягиваются друг к другу, стараясь вызвать к жизни новую личность, в которой они все соединятся. Конечно, эта личность и есть Тесей, о необходимости прихода которого персонажи говорят на протяжении всей пьесы, и приход которого должен совпасть с их выходом из лабиринта. В конце пьесы Тесей на мгновение появляется, но тут же снова распадается; вместо целой личности перед нами снова отдельные составные части. Таким образом, Пелевин описывает радостное для буддиста событие: рождение просветленного человека. Учитывая замечание Данилкина о том, что все описанные персонажи похожи на Пелевина, можно предположить, что в этом тексте Пелевин описал свою мечту о том, как в одном из своих следующих рождений он станет просветленным.

При такой трактовке становится понятным кажущееся противоречивым поведение персонажей. Почему одни из них на протяжении пьесы высказывают близкие буддизму идеи (Ариадна, Слив), а другие упрекают их за это или пытаются их остановить (Угли, Изольда)? Потому что Ариадна и Слив сохраняют обрывочную память о том, что в прошлой жизни этот человек стремился к просветлению, а Угли и Изольда выражают простое эгоистическое желание частей личности продолжать существовать вечно внутри постоянно перерождающейся личности. Почему весь спектр персонажей, от Ариадны до Угли, постоянно меняют свое отношение к Тесею и Минотавру? По той же причине: они колеблются между естественной тягой к соединению в новую личность и стремлением к просветлению, которое человек развил в прошлой жизни. Почему в конце пьесы Ариадна говорит «пора отсюда», и Угли опасается, что «она (Ариадна) удерет к этому гаду (Тесею)»? Это, по инерции, Ариадна выражает оставшееся от прошлой жизни стремление человека к просветлению, хотя в данной ситуации это высказывание бессмысленно: человек уже достиг просветления (части личности не сложились в личность), а отдельная часть личности не может достичь просветления.

Таким образом, буддийское толкование этого текста оказывается наиболее естественным и непротиворечивым. При этом оба заявленных в названии мифа оказываются отвергнутыми: пелевинский шлем способен порождать ужас не в окружающих, а в том, кто его надевает, и остается ненадетым, а пелевинский Тесей отказывается ходить по лабиринту и не увозит с собой Ариадну.

Несмотря на наличие буддийских мотивов в других книгах Пелевина, «Шлем ужаса» оказывается едва ли не единственным его текстом, в котором просветление представлено настолько близко к тому, как его понимают буддисты. Почти во всех предыдущих текстах преображение героя походило больше не на просветление, а на символические смерть и перерождение. Это перерождение (как выражаются буддисты, «в соответствии с накопленными заслугами») происходило либо в более романтичном и духовном мире (например, «Жизнь и приключения сарая номер XXII», «Желтая стрела»), либо наоборот (например, «Девятый сон Веры Павловны»). В других текстах Пелевина конец повествования слишком похож на то, как в литературе изображается смерть героя (например, «Чапаев и Пустота», «Священная книга оборотня»), так что читатель может истолковать это материалистически (как смерть), а  не по-буддийски (как, видимо, было нужно Пелевину). Пелевин экспериментировал с внутренним диалогом в «Жизни насекомых»: в этом романе два персонажа (Дима и Митя) ведут между собой долгие философские диалоги и постепенно сливаются, оказываясь разными частями одной личности; такое слияние в точности противоположно тому, что, согласно буддизму, должно происходить с частями личности при просветлении. Наконец, в «Шлеме ужаса» он нашел художественное выражение просветления, которое, смею предположить, с буддийской точки зрения безупречно.

В заключение поговорим о том, в чем состоит новизна конструкции «Шлема ужаса» в контексте фантастики и в контексте русской литературы.

В фантастических книгах мы часто сталкиваемся с тем, что разум героя перемещается из одного тела в другое, или несколько личностей сталкиваются в рамках одного тела. Однако, как правило, когда в тексте более-менее подробно описано, как разум распадается на части, эти части оказываются неравноправными: одна из них является в большей степени представителем героя, чем все остальные. Редким примером, приближающимся к тому, что происходит в «Шлеме ужаса», является ироническое «Путешествие седьмое» из «Звездных дневников Ийона Тихого» Лема: автор выстраивает этот рассказ так, чтобы в принципе невозможно было сказать, что из многочисленных Ийонов Тихих, появляющихся в этом тексте, один более настоящий, чем другие. Еще один, тоже иронический, пример распада личности на равноправные части – это король в «Обыкновенном чуде» Шварца, который мог проинтерпретировать каждое движение своей души не как свое собственное желание или мысль, а как действие одной из многочисленных и слабо связанных друг с другом частей своей души.

Что касается места «Шлема ужаса» в русской литературе, хочется начать с такого примера. На стихотворение Пушкина «Дар напрасный, дар случайный...» митрополит Филарет (Дроздов) немедленно ответил стихотворением «Не напрасно, не случайно...», в котором последовательно, строка за строкой, корректирует высказывания героя Пушкина. Таким образом, эти два стихотворения образуют как бы внутренний диалог: в первом тексте – вопросы и смятение, во втором – ответы (конкретно по каждому пункту) и успокоение. В частности, там, где герой Пушкина задается вопросом: «Кто меня враждебной властью / Из ничтожества воззвал, / Душу мне наполнил страстью, / Ум сомненьем взволновал?», герой Филарета уверенно говорит: «Сам я своенравной властью / Зло из тёмных бездн воззвал, / Сам наполнил душу страстью, / Ум сомненьем взволновал». Учитывая диалог между этими двумя текстами, получается, что герой спрашивает (у Пушкина): «кто меня сотворил (предрасположенного к страстям и сомнениям)?» и отвечает (у Филарета): «сам я себя сотворил (предрасположенного к злу, страстям и сомнениям)». Конечно, вряд ли Филарет действительно хотел, чтобы его герой заявил «сам я себя сотворил». Скорее всего, Филарет просто не заметил возможности такого прочтения, поскольку в те времена оно было бы абсурдным.Однако через несколько десятилетий, в начале двадцатого века, русская художественная литература уже была готова говорить о само-сотворении, или, точнее, о самопроизвольном пересотворении человека: например, как недвусмысленно сказано у Блока, «умрешь – начнешь опять сначала». Затем в течение двух-трех десятилетий русская художественная религиозно-мистическая литература находилась в состоянии кризиса. После того, как она возродилась, и до сего дня в ней доминируют лишь два сюжета: один – это возвращение героев к христианству, а другой – это погружение героев в субстрат язычества, суеверия, «нью-эйджа», в котором перемешаны все учения, от индийских до индейских. Двумя до сих пор не превзойденными примерами этих противоположных подходов являются «Мастер и Маргарита» Булгакова и «Понедельник начинается в субботу» Стругацких. Из-за того, что доминирует эта нездоровая дихотомия – либо христианство, либо нью-эйдж – другие религии оказываются непропорционально слабо представленными в русской художественной литературе.

Отдельные авторы, например, пишущий о татарах Равиль Бухараев или пишущий о евреях Эли Люксембург, обращаются к описанию той или иной нехристианской религии. Однако, как мне кажется, эта тема возникает в их текстах не непосредственно, а постольку, поскольку религия играет важную роль в жизни описываемого народа. Слегка выходя за рамки собственно литературы, из значительных художественных событий можно упомянуть фильм «Мусульманин»